Газета «Культура»

84 подписчика

Свежие комментарии

  • Игорь ВОСТОКОВ
    Статья написана недругом как СССР , так и современной России, помесь либерала и русофоба.Барбара Брыльска:...
  • ВЛАДИСЛАВ
    Манижа по своим манерам - это очередная Приходько. Та тоже вылезла из небытия за счёт России на Евровидении, а потом ...Манижа выступит в...
  • Елена Бреслова
    это лампа Алладина! надо потереть и вызвать джинаВ туннелях под Ие...

«В полузабытой империи...»: худрук МХАТ им. Горького Эдуард Бояков беседует с поэтом Юрием Кублановским

«В полузабытой империи...»: худрук МХАТ им. Горького Эдуард Бояков беседует с поэтом Юрием Кублановским

KOLLAZH-1.jpeg

Художественный руководитель МХАТ им. Горького, известный продюсер и режиссер (организатор фестивалей «Золотая маска», «Новая драма», «Традиция», «Герой и время», создатель театров «Практика» и «Политеатр») Эдуард Бояков работает над книгой бесед с выдающимися современниками. По просьбе «Своего» Эдуард Владиславович передал в редакцию фрагмент большого интервью с замечательным поэтом Юрием Кублановским, с которым лично познакомился осенью 2019 года, во время подготовки поэтического спектакля, проходившего в рамках мхатовского проекта «Сезон стихов».

Бояков: Юрий Михайлович, мой первый вопрос — не про стихи, а про театр. У Вас есть некие особые, связанные с ним воспоминания? И если да, то что они для Вас значат?

Кублановский: Я, можно сказать, все детство провел за театральными кулисами, поскольку мой отец был одним из ведущих актеров Рыбинского драмтеатра, который был напрямую связан со старейшим русским театром имени Федора Волкова в Ярославле. Хорошо помню не только отдельные сцены, но целые спектакли, как советские (например, «Барабанщицу» Салынского), так и по пьесам Лопе де Вега — при Сталине и позже почему-то особенно любили ставить его произведения. Театр был частью моей жизни.
Летом мы уезжали на дачу, а нашу квартиру в центре Рыбинска сдавали актерам, приезжавшим в наш город на гастроли. Хорошо помню одну приму со следами увядающей красоты на лице. Она сидела перед нашим огромным старым зеркалом и то ли красилась, то ли наносила грим... Кстати, в нашем театре, в костюмерном, если не ошибаюсь, цехе служила одно время Анна Тимирева, гражданская жена Колчака. Я узнал об этом много позже, но сразу вспомнил ее благородную внешность и стать... А когда, оставаясь один, думал, что никто меня не видит и за мной не следит, из всяких подручных средств изготавливал себе накидку, шляпу, изображая перед зеркалом какого-нибудь воинственного мушкетера. Вообще, в ту пору в культуре царила некая своеобычная демократия. Например, в 50-е годы прошлого века в Рыбинск на летние гастроли приезжал МХАТ! Мы с бабушкой вместе с другими горожанами ходили встречать именитых гостей. Мне было лет 5–6. Как сейчас помню, спускались на перрон по вагонной лесенке Степанова, Тарасова, Яншин, Грибов и другие асы, красивые актрисы в модных тогда пыльниках (легких серых пальто с тремя волнистыми складками на спине). А играли, увы, порой при полупустом зале: у рыбинцев не было денег на то, чтобы посещать все постановки гастрольного репертуара... Спектаклей я не запомнил, а вот ту вокзальную встречу помню отчетливо. К сожалению, по жизни мне нечасто удавалось бывать в театрах: недоставало и денег, и возможностей приобретать дефицитные билеты. Зато каждый увиденный мной спектакль — Розовского в Студенческом театре МГУ, Любимова, Эфроса, Попова («Смерть Иоанна Грозного») — хорошо помнится мне и сегодня. В молодости любил читать пьесы: Юджин О’Нил, Теннесси Уильямс, не говоря уж о Шекспире, — увлекали не меньше, чем романы и повести.

В конце 80-х в эмиграции я смотрел постановки ставших выездными режиссеров Васильева, Додина: «Серсо» и абрамовские «Братья и сестры» впечатались в сознание навсегда.

Бояков: Сводный брат театра кинематограф, как я знаю, близок Вам в еще большей степени. Образы, эстетика кино многое значат для Вас и Вашей поэзии. На карантине у людей появилась возможность читать книги и смотреть кино. Что за фильмы Вы бы порекомендовали?

Кублановский: «Андрея Рублева», «Иваново детство» и «Солярис» Андрея Тарковского, «Дядю Ваню» и «Дворянское гнездо» Андрона Кончаловского. Думаю, заслуживает внимания и свежая картина Андрея Смирнова «Француз». Смотрел ее и вспоминал свою юность. Хотя действие фильма происходит в 1950-е, за несколько лет до того, как я приехал учиться в Москву, в нем есть сцены на том же университетском дворике близ Манежной площади, который мы звали «психодромом», потому что психовали там перед сдачей экзаменов... Этот фильм — еще и реквием по старым русским людям, только что вернувшимся из концлагерей, по молодым энтузиастам, жаждущим культурной свободы. Мы были следующим за ними поколением. Есть в этой картине и прекрасные сцены в зимнем Лианозове, Переславле-Залесском, показанные колоритно и точно.

Бояков: «Дядя Ваня», «Дворянское гнездо», ранние фильмы Тарковского — как проходили их первые просмотры? Наверняка Вы бывали на закрытых показах, в присутствии самих режиссеров, наблюдали зарождение творческих гениев. Слышал, Вы как-то оказались на съемочной площадке у Тарковского. Кинематограф, судя по всему, серьезно повлиял на Ваше эстетическое и культурное мировосприятие, на поэзию — не только русский и советский, но и западный, как я понимаю. Расскажите о тех фильмах и режиссерах подробнее. Что они значили и значат для Вас?

Кублановский: Ранние фильмы Тарковского и Кончаловского, за небольшим исключением, выходили на широкий экран, были доступны зрителю. Андрею Арсеньевичу даже дали денег, чтобы полностью переснять запоротый было «Сталкер». В этом смысле их обоих представителями контркультуры того времени никак не назовешь. Казалось бы, ничто не предвещало тех приключений, которые потом с ними случились...

Вообще кино — это моя неспетая песня. Я ведь мечтал пойти во ВГИК на сценарный факультет, но в 1964 году, когда приспела пора поступать в институт, туда брали только после двух или трех лет рабочего стажа, а у меня его не было (хоть и работал на заводе, и вечернюю школу заканчивал), не набиралось.

Откуда такая тяга к кино и желание приобщиться к киномиру? Трофейные фильмы, которые я видел в четыре-пять-шесть лет, засели в моем сознании целыми эпизодами. «Королевские пираты», многосерийный «Тарзан», «Робин Гуд» и другие западные киноленты шли в Рыбинске при переполненных залах. Попасть туда было очень трудно, некоторые картины мы с бабушкой смотрели прямо из будки киномеханика, оказавшегося сыном бабушкиной приятельницы. В отрочестве я уже самостоятельно пробирался на такие фильмы, как «Фанфан-Тюльпан». Кстати, на это любовно-приключенческое кино в рыбинском кинотеатре с детским названием «Артек» двери брали штурмом. Никто не смотрел, есть у тебя билеты или нет. Помнится, когда я пацаном пробирался в толпе, контролерша автоматически срывала с меня ушанку и бросала ее назад в толпу, чтобы мне пришлось обратно за ней протискиваться. Попал на «Фанфана», кажется, лишь с третьей попытки.

В начале 60-х сильнейшее впечатление на меня произвел фильм «Ночи Кабирии», через 30 с лишним лет я даже написал об этом стихотворение:

«В полузабытой империи / Что нашей юностью двигало? / Улица и кинозал. / Набриолиненный жиголо / У онемевшей Кабирии / Сумочку там отнимал... / В эту минуту готовое / Броситься на острие / В тощей груди бестолковое / Сердце мужало мое. / И неизвестные дивные / Там громоздились вдали / Снежные кряжи обрывные — / Кардиограммы земли».

Это был первый фильм Феллини, который шел у нас. «Дорога» (в советском переводе «Они бродили по дорогам») появилась намного позже. Хотя настоящим откровением, после которого, собственно, я и захотел связать свою судьбу с кинематографом, стало «Иваново детство» Тарковского. Впечатление от него ни с чем не сравнимо. Фильмы Кончаловского позже не просто стали для меня художественными произведениями, но и оказали сильнейшее идейно-психологическое влияние. Уже тогда, благодаря Рыбинску, провинциальному быту, я тянулся к культуре дореволюционный России, ее укладу. И вдруг эти картины визуально продемонстрировали мне ту старую красоту, о которой я только подозревал, имея перед глазами отдельные «артефакты»: битую чашечку кузнецовского фарфора, проеденную жучком дореволюционную мебель XIX столетия, стоявшую в комнатке бабушки...

На первом курсе университета меня поразило «Приключение» Антониони (прорвался на полузакрытый просмотр на Ленинских горах в МГУ). А потом много лет жил под впечатлением от этого фильма. И всегда старался смотреть все неординарное. Благодаря тому, что подружился с чешским журналистом, корреспондентом «Литературных листов», стал ходить на просмотры в посольство Чехословакии. Там я познакомился с ранними фильмами Милоша Формана «Черный Петр» и «Приключения блондинки», они тоже меня очень задели. Впрочем, не чаще двух-трех раз в году удавалось стать зрителем чего-нибудь по-настоящему выдающегося, например, «Людвига» Висконти, а на открытом экране — польских фильмов. Потом эти картины жили со мной, будто я прочитал эпопею или серьезный роман. То есть кино в сознании делило место с литературными произведениями. И так продолжалось долгое время, пока кинематограф (как и живопись) не начал лететь в тартарары. Сейчас, прямо скажем, трудно встретить какое-нибудь новое кино-откровение. Такое, как, например, фильм «Невинный» Висконти. Его озвучивали, когда режиссер уже скончался, у нас картина шла в порезанном виде, но мне на Западе удалось пересмотреть ее полностью.

«Барри Линдон» — первая картина, виденная мной по приезде в Европу, — шла с антрактом, в перерыве работал буфет, почти все выглядело так, будто мы не в кино, а в театре. Позже Иосиф Бродский рассказал мне, что этот фильм Кубрика (кстати, провалившийся тогда в европейском прокате) — его любимый... Впрочем, прямо скажем, киноискусство менее долговечно, нежели литература, многие ленты, которые казались тогда шедеврами, не выдерживают испытание протяженностью в 40–50 лет и кажутся сегодня довольно наивными. Правда, недавно я пересмотрел «Утомленные солнцем» Никиты Михалкова — драматичное замечательное кино! Словно перечитал русскую повесть Владимира Набокова.

А с Тарковским получилось так. После первого курса искусствоведческого отделения МГУ мы проходили практику во Владимире, и там как раз снимался «Андрей Рублев». Тогда все было очень демократично, вернее, скудно — один ресторан на весь город, при гостинице. Вечером мы со своими подружками сползались ужинать, а за соседним столиком сидели Тарковский, Ролан Быков, Коля Бурляев и Марианна Вертинская. И так — в течение целого месяца. Да и ели все одно и то же, цыпленок табака (самое роскошное, что там было) стоил два рубля с копейками...

Прошли, как говорят романисты, годы. И вот я оказался первым русскоязычным журналистом, который брал у Тарковского интервью, когда тот объявил, что остается на Западе. Это происходило в отеле «Рафаэль», недалеко от Елисейских Полей и Триумфальной арки. Я напомнил Андрею эпизод про то, как мы целый месяц ужинали в паре метров друг от друга. В Париже он произвел на меня очень странное впечатление, словно сам был в шоке от собственного решения, от того, что впервые дает интервью не западной либеральной или коммунистической прессе, а представителю антисоветской газеты «Русская мысль». Он все время оглядывался, будто ждал, что из-за колонн выйдут посольские молодчики и скажут: «Все, Андрей, хватит, поиграли в свободу, и будет, поехали домой. Там тебя папа ждет, дети...». Но все равно разговор получился интересный. Помнится, мое интервью с Тарковским было опубликовано практически во всех эмигрантских газетах. Вообще-то такой практики не было, чтобы одно издание что-то перепечатывало у другого. А тут все вдруг решили растиражировать наше интервью... Оно прозвучало на «Радио Свобода». В целом, это была довольно содержательная беседа. Хотя, по правде сказать, фильмы Тарковского, начиная с «Ностальгии», мне чужие: выматывают душу и только. Очевидно, живя в России, он был одним из немногих, кому перепадало читать тамиздат. Что-то прочел, когда снимал фильмы на Западе. В той нашей беседе он раздумчиво говорил мне: «Был такой великий русский философ — Николай Бердяев...». Я отвечаю: «Да-да, я знаю Бердяева». Он изумился: «Вы? Читали Бердяева?» А ко мне в последние 5–6 лет жизни в России стекался весь тамиздат, иногда попадались в руки книжки и Бердяева, и Лосского, и Шестова, даже еще неразрезанные. Тарковский тогда пытался донести до меня какие-то откровения мыслителя, которого я очень любил и знал насквозь. Я уже двигался дальше в поисках авторитетов в области философской мысли. Мне, может, в чем-то интереснее и глубже казался Лев Шестов.

Потом я прочитал дневники Тарковского, которые долгое время лежали у Никиты Струве. Мне они, прямо скажу, показались весьма наивными, как и многие якобы философские диалоги в некоторых его фильмах, где прекрасный визуальный ряд, чудная игра актеров, но их мудрствования, по-моему, весьма примитивны: этакое доморощенное, не подкрепленное духовной практикой богоискательство. Во всяком случае ничего серьезного для такого глубокого религиозного журнала, как «Вестник РХД», я в тех дневниках не нашел. И вот через много лет они всплыли на аукционе и были проданы за 2 миллиона то ли долларов, то ли евро. Говорят, что там нашла коса на камень: дневники хотел купить режиссер Ларс фон Триер, но для Михаила Меня, губернатора Ивановской области, приобрести их было делом престижа. (Он открыл музей Тарковского в Юрьевце, хотел организовать там мощный кинофестиваль, хотя идея была совершенно мертворожденной — кто, скажите, поедет в Юрьевец?) Вначале продавали за вполне адекватную сумму, но потом фон Триер вошел в раж, Мень — тоже, и в результате цена бешено подскочила.

Чудесным образом я оказался в музее Тарковского в Юрьевце в те же дни, когда эти дневники туда, наконец, прибыли. Тамошние сотрудницы были в шоке. Очевидно, за такие, совершенно невероятные для них деньги они ждали чего-то похожего на золотые слитки, а пришло несколько потрепанных папок. В общем — трогательная, чисто русская, по-моему, история.

Бояков: Бердяев, Вы сказали, на момент эмиграции был для Вас не в новинку. Какие имена, сочинения повлияли на Вас в наибольшей мере? Расскажите про свою читательскую траекторию, начиная с юношества. Голоса каких поэтов, писателей отозвались в Вас, в Вашей поэзии? Какие авторы со временем отпали, а какие сделались спутниками на протяжении жизни?

Кублановский: Если говорить о поэзии моих старших современников, то в отрочестве я выучил наизусть поэму Константина Симонова «Сын артиллериста» и выступал с нею на разных подмостках, чтение длилось 40 минут. На строчках «Вместе белых рубали шашками на скаку» делал свирепую физиономию... Потом пришли поэты-шестидесятники. В городской библиотеке, где я был усердным читателем в 13–14 лет, мне на глаза попались их первые сборники, от которых сразу же повеяло свежестью. Как могла называться библиотека в небольшом русском городе? Конечно, имени Энгельса. И вдруг вижу книжечку, которая сразу освежила меня сквознячком свободы. Это был сборничек Беллы Ахмадулиной «Струна». Я сразу же взял его почитать. Много было в нем неожиданного, даже в смысле эротики: «Она расстегивала лифчик, чтоб сбросить лифчик на песок», — для меня подобное было в новинку. И так, постепенно Ахмадулина, Вознесенский, Евтушенко — поэты оттепели — стали для меня, 14–15-летнего, кумирами, особенно — Андрей Вознесенский. В 15 лет я даже ездил к нему из Рыбинска, дабы поддержать его после гнусных нападок Хрущева: на встрече с интеллигенцией тот, упоминая Андрея Андреевича, стучал кулаком... Кстати, много позже, в полном варианте солженицынского произведения «Бодался теленок с дубом» я прочитал несравненные по своей иронии записи автора о той встрече — гениальные страницы! Есть там и о Вознесенском...

С этого, по сути, я начинал. Потом в Рыбинске один мой старший друг, который ставил мне Фицджеральд и Армстронга, дал почитать раннее издание «Сестры моей жизни» Пастернака с портретом работы Юрия Анненкова, если не ошибаюсь. Борис Леонидович был для меня совершенно новым и оригинальным поэтом. Впрочем, что такое футуризм, я уже знал, познакомившись прежде с брутальной лирикой молодого Маяковского. Моя мама, хоть и работала преподавательницей литературы в советской школе, все-таки не была вполне ортодоксом. В нашем доме, куда приходили ее ученики (в ту пору между педагогами и учащимися были особые культурно-доверительные отношения), звучала поэзия Есенина и раннего Маяковского, чьи футуристические стихи меня ошеломили. А следом за ними — и строфы раннего Пастернака.

С годами я стал от этой футуристической, метафорической, авангардистской поэзии отходить в сторону... я бы так сказал, акмеизма. И постепенно у меня выработалась формула: новизна — в каноне. Вот чего хотел добиться от себя и что видел в поэзии, например, любимого мной Осипа Мандельштама. Где-то уже на первом-втором курсе Московского университета познакомился с его «Воронежскими тетрадями», тогда это было еще самиздатом. Все, что теперь в обороте у каждого культурного человека и стоит у него на полке, тогда было бледной машинописью на папиросной бумаге.

Так вот, эту полузапретную литературу пускали в аудитории по рядам, и, помнится, ко мне на лекции пришло стихотворение «Мне на плечи кидается век-волкодав, но не волк я по крови своей». Оно меня оглушило, и с того момента Мандельштам стал моим любимым поэтом. По сей день у меня замирает сердце, когда читаю его стихи. А потом, когда в самиздат пришла первая книга воспоминаний его вдовы Надежды Яковлевны, Мандельштам стал вырисовываться в моем сознании объемнее и ярче. Несмотря на всю нашу мировоззренческую разницу, возможно, именно он стал моим главным поэтическим спутником... 

Материал опубликован в январском номере журнала Никиты Михалкова «Свой».

 

Ссылка на первоисточник

Картина дня

наверх